Menu
imarat stroy
aiu kurulush

«Лучше отпустить тысячу виновных, чем осудить одного невинного»

«Судебная медицина» – термин, который слышали многие, но мало кто понимает, что это. Кто-то путает ее с паталогической анатомией, кто-то представляет себе романтизированный образ из кинофильмов, когда странноватый дяденька с одного взгляда может вычислить яд, которым была убита жертва. А между тем судмедэксперт чаще работает с живыми людьми, и именно от него зависит судьба не только жертвы, но и обвиняемого. Именно точность его вывода может создать или разрушить чье-то алиби, а может и вовсе оправдать подозреваемого. Подробнее обо всем этом, а также о многом другом нам рассказал Нурлан Исмаилов, кандидат медицинских наук, доцент, завкафедрой судебной медицины медфакультета ГОУ ВПО КРСУ.

– Нурлан Калыбекович, расскажите, как вы попали в эту отрасль и почему именно судебная медицина? Она же не такая прибыльная, как, например, УЗИ-диагностика.

– Но она явно безопаснее, чем работа инфекциониста, который вынужден работать, например, с дизентерией. Зависит от того, с какой стороны посмотреть. Все просто – я не хотел становиться клиницистом и идти во врачебную деятельность. Мои родители заставили меня стать медиком, но с самого начала я понимал, что не хочу лечить. А в медицине есть лишь две специальности, в которых этого делать не надо: патологическая анатомия и моя.

– Что отличает вас от патолого­анатомов, когда вы работаете с трупами?

– Патологоанатом ищет болезнь, а мы ищем насилие. Специалисты с самым большим количеством работы – судмедэксперты. Нас в республике всего 150 человек. И мы должны отсмотреть всех, кто так или иначе столкнулся с насилием и желает привлечь к разбирательствам правоохранительные органы. Мы определяем давность телесных повреждений и их происхождение, пол, возраст жертвы, причину смерти, если есть труп, и многое другое. Объем наших задач и обязанностей колоссален.

– Какова цена вашей ошибки?

– Если я сделаю неверный вывод, то могут осудить невиновного. Кто-то может лишиться алиби, либо виновник уйдет от ответственности. Но я всегда говорю себе и своим студентам: «Лучше отпустить тысячу виновных, чем осудить одного невинного». Я стараюсь быть осторожен в своих выводах, понимая груз ответ­ственности, который на мне лежит.

– Если эксперт ошибся, то исправить, доказать это фактически невозможно?

– В принципе, да. Именно поэтому я организовал гильдию независимых судмедэкспертов. Эта организация некоммерческая и денег за свою работу не берет. Она призвана помочь тем, кто считает, что государственная медицинская судебная экспертиза вынесла неверный вердикт. И важна как проверяющий орган работающих экспертов. Однако у нас проблемы с финансированием, спонсоров нет.

– Вы 20 лет так или иначе связаны с судебной медицинской экспертизой как практик, теоретик и педагог. За время вашей работы произошла ли профессиональная деформация?

– Она фактически сразу происходит. Уже за два года обучения человек меняется, не говоря о периоде профессиональной деятельности. Это как раз естественные процессы. Меня бы больше насторожило, если б их не было. К тому же быстро вырабатывается привычка – многое перестает шокировать.

– Вы способны испытывать жалость при виде увечий или это чувство атрофировалась за время работы?

– Невозможно не испытывать никаких эмоций. Просто со временем порог чувствительности снижается, притупляется чувство эмпатии. Ты уже перестаешь эмоционально реагировать. Конечно, жалко, что человек умер, да, но ты как-то автоматически просчитываешь физиологию. Например, передо мной труп без головы. Я мысленно представляю, как это случилось. Если голову оторвало быстро, то человек ничего даже не почувствовал, он просто увидел вспышку и все. Если я вижу следы удушения, ссадины на руках, поломанные ногти, понимая, что это был долгий процесс, его душили, он мучился, цеплялся руками за веревку, пытался выжить, я представляю, через какой ад он прошел перед смертью, и мне его жалко.

– Когда ваши дети были маленькими, как вы им объясняли суть своей работы?

– Как-то уходил от ответа, говорил, что работаю врачом, и на этом закрывали вопрос. Но если мои дети захотят пойти по моим стопам, я не буду против. Не вижу в этом ничего плохого. За все годы моей деятельности у меня ни разу не было желания поменять работу.

– Какой случай в вашей практике был самым сложным?

– Каждый летальный случай можно назвать непростым. Ведь труп не может дать пояснений, не расскажет, что и как произошло. Но самое опасное дело то, в котором все чисто и гладко. Когда в теле 15 шрамов от ножа, все понятно – человек умер от пятнадцати ранений. Но бывают случаи, когда передо мной мертвое тело и я не знаю, что послужило причиной. У нас даже есть такой диагноз: «Род смерти не установлен». Идеальные анализы, в порядке внутренние органы, нет телесных повреждений, а человек умер.

– Вам часто приходится сталкиваться с подобными «загадками» человеческого тела?

– Не часто. Но есть одна, которая меня до сих пор удивляет. Знаете, бывают случаи, когда поезд переезжает человека. Молодые люди идут в наушниках и не слышат ни стук колес локомотива, ни его гудка. Их фактически разрезает пополам. И знаете, что самое интересное? После этого, человек находится в сознании, он может говорить, давать показания, пока его не поднимут. Это связано с большой тяжестью поезда. Сосуды между рельсами и колесами спаиваются и кровопотери не происходит. А вот как только его грузят на носилки, сосуды раскрываются и человек погибает. Доставить живым до больницы фактически никого не удается.

– С кем чаще приходится работать: с живыми людьми или с трупами?

– Чаще с живыми. Их в год по Бишкеку проходит около 8 тысяч, а трупов не более 1800.

– А вы помните свое первое самостоятельное дело? Вы волновались?

– Я не только его помню, у меня акт до сих пор лежит. Немного волновался, но, знаете, меньше, чем нынешние работники. Отличная система медицинского образвания была в СССР. У каждой группы студентов буквально с первого курса было два своих трупа, с которыми они работали. Мы быстро привыкали к телам и манипуляциям с ними. А нынешние медики не видят трупы до начала своей профессиональной деятельности. Для них первая практика – всегда шок. Иногда даже теряют сознание на обычных операциях.

– А вы никогда не теряли сознания? Не боялись трупов до того, как начали с ними работать?

– Нет. Я скорее потеряю сознание на родах. А трупы оставляли меня равнодушными с самого начала. Когда впервые увидел, как рождается младенец, мне стало плохо. Я не знал, кому помогать: вот этому кричащему комочку или женщине. С трупами мне определенно легче работать. Но в первое время чувство тревожности было.

– И как вы с ним справились?

– Все очень просто: надо ночью прийти в морг и пять минут подержаться за мизинец покойника (смеется)

– Не хочется порой совершить самосуд?

– Научить отключать все эмоции – вот задача педагогов, когда они воспитывают медиков, особенно судебных экспертов. Когда мы приступаем к работе, у нас не должно быть никаких чувств, иначе можно наделать больших ошибок. В частности, даже если человека поймали за руку, назначить его виновным можно лишь после получения результата ряда экспертиз. Иногда ситуации складываются нелепо, и насильником считают того, кто просто мимо проходил. А у него, к примеру, половая дисфункция и он не мог этого сделать, просто рядом оказался. Никогда нельзя делать выводы, пока не будут все результаты на руках.

– Трупы не снились вам по ночам?

– Снились. Первое время постоянно. А сейчас нет. Но я до сих пор помню каждую свою экспертизу, каждый подписанный мной акт. Помню фамилии тех, кого мне доводилось осматривать.

– Какое из ваших дел вызвало у вас ощущение ужаса?

– До сих пор сильные чувства у меня вызывают жертвы ДТП. Особенно если это дети. Очень расстраиваюсь от осознания того, что всего этого можно было избежать. Почему один человек едет под 150 км/ч, а второй от этого должен умереть, особенно если он еще ребенок? Аварии на дорогах всегда самые травматичные. Понимаю, когда идут военные действия и гибнут взрослые люди, но несчастные случаи на дорогах – это то, что вызывает у меня большую досаду, потому что это можно искоренить элементарной самодисциплиной и ответственностью.

– Правда ли, что нельзя мыться после изнасилования, если она желает наказать виновного?

– Да, иначе мы не сможем найти биологические образцы, и она ничего не докажет в суде. Все студенты, кроме фармотделения проходят в обязательном порядке судебную медицину. И когда мы ведем у них занятия, то объясняем, что девушка после изнасилования может прийти к любому врачу, едва ли не на кафедру медуниверситета, чтобы как можно скорее сдать биологические образцы. Офтальмолог, конечно, не сделает забор, но он отправит ее к судмедэксперту. Она может даже сначала прийти к врачу, а заявление в милицию написать позже. Главное, успеть взять анализы.

– А через какое время после изнасилования к вам бессмысленно приходить?

– Закон позволяет прийти к нам и через год. Вопрос только в том, будет ли в этом смысл? Счет идет на часы, на минуты. Необходимо как можно скорее попасть к судебно-медицинским экспертам.

– А побои также сразу необходимо снимать?

– Побои мы не снимаем. Гражданское понимание этого слова далеко от медицинского. Мы фиксируем телесные повреждения – те, что имеют видимые следы: ссадины, раны, припухлости, переломы, вывихи и так далее. То, что можно увидеть. Даже если человек приходит к нам и говорит, что его избили, ну, к примеру, мылом в полотенце и следов не осталось, мы так и напишем «жалуется на боль, видимых телесных повреждений не обнаружено». Поймите, избиения ведь могло и не быть, человек мог все придумать. А мы не можем отвечать за то, чего не увидели. Тут уже задача следователя – доказать, было насилие над человеком или нет. А снимать телесные повреждения можно, пока их видно. Конечно, чем раньше, тем лучше. Когда кровоподтек свежий, мы можем даже предположить, чем был нанесен удар. Но в целом, можно прийти и спустя месяц, если есть еще хоть какие-то следы на теле. Однако, в отличие от случаев изнасилования, при избиении пострадавший должен сначала обратиться в правоохранительные органы, потом уже к нам.

Поделится в
back to top

Случайные

Follow Us